10 нояб. 2007 г.

Лев Рубинштейн. Литератор

Прогулка между жанрами

- Он в рифму-то небось и не умеет? - Да небось. Л.Рубинштейн. “Поэт и толпа”

В середине семидесятых он придумал совершенно новый, визуальный способ создания текстов – “стихи на карточках”. Публиковаться не хотел по принципиальным соображениям. Был известен в узком кругу творческой интеллигенции. В девяностые пошел в журналистику: один год служил в “Коммерсанте”, потом, несколько лет, в “Итогах”. Первые годы нового тысячелетия встретил в Сети, сотрудничая с независимым Интернет-порталом “Грани” (http://grani.ru/Culture/essay/rubinstein/). Стал известен широкому кругу не только творческой не только интеллигенции, превратился в общественно-значимую фигуру. В начале ноября 2007 года с “коротким дружественным визитом” побывал в Чикаго. Это все он – лидер андеграундной литературы, поэт-концептуалист Лев Семенович Рубинштейн. В начале ноября 2007 года с “коротким дружественным визитом” он побывал в Чикаго. Рубинштейн был нарасхват – прилетев утром, днем уже выступал на кафедре Чикагского университета, а вечером его ждали в гостеприимном доме в пригороде Чикаго. Лев Семенович выглядел слегка уставшим (“Ваши впечатления о городе?” - “Мои впечатления отрывочны и в полусне”), и времени было в обрез, так что длинной беседы у нас не получилось.

- Итак, вы здесь! И вот... И вот вы здесь...
Такими словами, перефразируя начальные строчки стихотворения Рубинштейна “Визитная карточка”, я встретил гостя. Гость понимающе улыбнулся.
- Кто вы, Лев Семенович? Поэт, журналист, эссеист?
- Я обычно про себя пишу “литератор”. Слово “поэт”, мне кажется, неприменимо в первом лице – это очень глупо звучит: “Я - поэт”. О том, поэт ты или нет, может сказать только кто-то другой.
- У меня есть свой вариант ответа. Вы мне кажетесь борхесовским Пьером Менаром. Только Менар записал на бумаге Дон Кихота, а вы фиксируете на карточках то, что было уже записано, создавая свою “Вавилонскую библиотеку”. Как вам пришла идея этих карточек? Из библиотеки, в которой вы работали?
- И это тоже. Долгие годы я сидел в библиотеке и составлял каталоги, а карточки были всегда под рукой и до поры до времени служили мне просто черновиками. В какой-то момент я понял, что это, собственно, произведения и есть. В семидесятые годы – теперь уже легендарные для двух-трех поколений – для меня была важной проблема визуализации текста. Мне хотелось, чтобы текст был не только текстом, но и объектом внимания. Меня и тогда, и сейчас занимает синкретичность в искусстве.
- Наряду с Всеволодом Некрасовым, Приговым и Сорокиным вас называют одним из столпов русского концептуализма. Как вы понимаете концептуализм в поэзии?
- Концептуализмов столько же, сколько концептуалистов. Все мы друг друга узнали в достаточно взрослом возрасте. Это был союз одиночек. Каждый из нас в литературе ощущал себя чужим, другим. Между нами возникло внутреннее родство, основанное не на общности приемов письма, не на технике. Поколения даже разные. Вот вы сейчас назвали четырех человек, а я однажды подсчитал, что между каждым из нас ровно семь лет – примерно возраст культурного поколения. Некрасов, Пригов, я, Сорокин. Московский концептуализм не являлся никогда школой. Трудно сказать, что такое концептуализм, особенно в перспективе нынешнего дня, потому что сейчас этого явления нет, оно стало фактом истории культуры. А люди есть. Каждый из нас что-то пишет. Я не думаю, что этот самый концептуализм для кого-нибудь из нас как-то актуализирован.
- При этом то, что вы сделали, мне кажется, одним из последних радикальных высказываний в русской литературе XX века.
- Это вы сказали. (Смеется.)
- Ведь после стихов на карточках ничего нового придумано не было. Чем, по-вашему, запомнится последнее десятилетие в русской литературе?
- Возвратом к прежним консервативным ценностям.
- То есть уже не вперед, а назад...
- Мне кажется, да. У меня есть ощущение, что мы чуть-чуть заскочили вперед.
- Каким останется в литературе Дмитрий Александрович Пригов? Каким он останется для вас?
- Для меня он всегда был душевно близким другом. В современной культуре и в моем дружеском кругу – а он и обширен, и прекрасен: мне всегда везло с друзьями! – у меня с ним взаимопонимание было такое, как у близнецов. Так что для меня это серьезная личная потеря. А его роль в культуре еще предстоит оценивать. Он очень внушительного, впечатляющего масштаба, социального темперамента был человек. Он был везде, и это многих раздражало. Многие его считали экспансионистом. Но это не было экспансионизмом, это был перехлесток темперамента. Как вода, он должен был заполнять все культурные пустоты. И он это делал.
- Но, согласитесь, в поэзии и вы, и Пригов – явления маргинальные...
- Мне трудно об этом судить. Для многих – да. У нас какая-то странная в культуре роль получается. Для последующих поколений мы если не классики, то что-то в этом роде. Когда в университете мне говорят: “Мы вас изучаем”, мне это смешно слушать. А для кого-то, особенно для людей постарше нас, мы до сих пор какие-то подозрительные явления, которые еще должны доказать, что имеем право на существование. (Смеется.)
- Для многих, и для меня в том числе, был неожиданным ваш переход в журналистику.
- И для меня тоже.
- Это был ваш сознательный выбор?
- Нет. Так иногда вдруг судьба поворачивается. В семидесятые годы для меня принципиально важно было не зарабатывать “буквами”. Я делал что-то другое: библиотека, репетиторство, но не писание. Где-то в середине девяностых годов возникла новая социальная ситуация. Кто-то позвонил, предложил: “А не пописать ли тебе для газеты”... Когда я пошел в “Итоги” штатным обозревателем, предполагалось, что я буду вести книжное обозрение. Но писать рецензии мне не нравилось, меня это тяготило. Мой взгляд изнутри, я критиком все равно не мог стать. Мне мало что нравится, я пристрастен и этого не скрываю, а обижать никого не хочется. Поэтому я всячески избегал писаний про литературный процесс. А поскольку я изобретатель жанров, то я и там изобрел свой жанр, между литературой и журналистикой. А потом выяснилось, что из этого книжки можно составлять. Вот уже скоро выйдет третья.
- Из поэта, знакомого узкому кругу любителей поэзии, вы превратились в невероятно популярную фигуру, огромное количество людей стало вас читать в “Итогах”, потом в “Гранях”. И сегодня, когда вышло письмо четырех, многим стало интересно, что скажет по этому поводу Рубинштейн. В своей эссеистике вы чувствуете ответственность за сказанные слова? Ответственность перед читателям, как это не пафосно звучит?
- Я никогда не считал, сколько меня читают людей, я об этом не думаю. А ответственность за сказанное слово я ощущал не меньшую, когда меня читали пятнадцать человек. Может быть, тогда была даже большая ответственность.
- Но одно дело – заниматься чистой поэзией, и другое – политической публицистикой.
- Все очень просто: надо честно писать то, что ты думаешь. Просто надо ясно, адекватно, профессионально высказывать собственные убеждения. А для этого надо иметь их.
- Получается, что Ленин был прав, говоря: “Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя”? Все-таки нельзя или все-таки можно?
- Нельзя, но хочется. Свобода – это не состояние, это вектор. Есть стремление к свободе.
- А когда возникает чувство “не могу молчать”?
- Есть такая знаменитая фраза: “Я не занимаюсь политикой до тех пор, пока политика не займется мною”. Это непонятно, как происходит. Когда история начинает тебе дышать в затылок... В одном из недавних текстов я написал, что больше всего хочется от всего этого дистанцироваться. Я этим не интересуюсь, мне это неинтересно, я ничего там не понимаю, я никогда не помню, кто там кем является и чем нижняя палата от верхней отличается. Но можно сколько угодно не интересоваться тополиным пухом, пока он не начинает тебе лезть в глаза, в нос, в уши. Вот, собственно говоря, мой ответ.
- Раньше было понятно. Существовал официоз и была андеграундная культура. А как сейчас? Сейчас это все расплывчато как-то.
- Сейчас это расплывчато. Неофициальная культура не представима без официальной. Мне кажется, сейчас зреет и затвердевает новая официальная культура. И неизбежно, как реакция на нее, возникновение андеграунда. Каким он будет, пока непонятно, а официальная культура на сегоднящний день (в самых общих чертах) - смесь квазипатриотической риторики с попсой и гламуром.
- Какие новые книги вы можете порекомендовать?
- Я очень советую почитать книгу недавно умершего Александра Чудакова “Ложится мгла на старые ступени”. Биографическая и неожиданно прекрасная книга. Мне нравится, когда в литературу приходят люди из смежных профессий. Мне нравится читать прозу художников, филологов...
- Лев Семенович, это не все вопросы, а только те, которые я успел задать. К сожалению, нет времени. Нас ждут!

Вечер Рубинштейна состоял из двух отделений, каждое из которых представляло разные жанры его деятельности. В первом отделении Рубинштейн-поэт читал стихи, во втором – Рубинштейн-журналист читал эссе.
Процесс манипуляций Рубинштейна с карточками и то, КАК он читает свои стихи, иначе, чем перформансом, не назовешь. Рубинштейн говорит: “Каждая моя вещь, определяемая мною как “текст”, одновременно и “взрывает” жанровые привязки, и создает новые. Подчиняясь “памяти жанра”, любой фрагмент текста или текст целиком в читательском восприятии ассоциируется с традиционными жанрами. Текст, таким образом, читается то как бытовой роман, то как драматическая пьеса, то как лирическое стихотворение и т.д., т.е. скользит по границам жанров и, как зеркальце, на короткое мгновение отражает каждый из них, ни с одним не отождествляясь. Этот жанр является, в сущности, интержанром, соединяя в себе черты поэзии, прозы, драмы, визуальных искусств и перформанса. Каждая карточка понимается мною как универсальная единица ритма, выравнивающая любой речевой жест, будь то стихотворная строка, фрагмент уличного разговора, наукообразный афоризм, сценическая ремарка, междометие или же молчание – чистая карточка”. Рубинштейн “общается” со стопкой карточек как с визуальным объектом. Читая строчку, он ритмически перелистывает карточку, подобно археологу, последовательно, слой за слоем продвигаясь в глубь текста. Чтение Рубинштейном своих стихов - это игра, зрелище, чистый перформанс, театр одного актера! Читать стихи Рубинштейна и слушать, как он это делает сам, – огромная разница. Что-то магическое есть в этом переворачивании карточек, в этих сменах интонации, ритма, звука... В “плоском” варианте многое теряется. Да и для самого Рубинштейна текст-картотека является оригиналом, в то время как его “плоский” вариант – это, скорее, копия, репродукция. Итак, из пакета извлекается перевязанная резинкой весьма потрепанного вида стопка карточек (оригинал, с которым Лев Семенович путешествует по всему миру!), и перформанс начинается:
1.
И вот я пишу...
2.
Я пишу под завыванье ветра, под дребезжанье оконных рам, под шум прибоя...
3.
Я пишу: “Тут началось нечто невообразимое!”
На вечере, среди прочих, прозвучали стихотворения “Вопросы литературы” (1992), “Меланхолический альбом” (1993), “Мама мыла раму” (1987).
Удивительно, но Рубинштейна переводят на другие языки. Ума не приложу, как можно перевести, например, такие строчки: “Днесь инородец злосчастный ропщет на северны ветры - То, что россу любезно, полный германцу кирдык”. Разве это можно перевести? Нет, это абсолютно непереводимый “народный фольклор”.
Во втором отделении настало время прозы. Слово “эссе” Рубинштейн не очень любит, но оно, по его словам, “удобное”. Как еще определить междужанровость его сочинений? Он прочитал свои эссе “Гитлер с Пискаревки”, “Скелет в шкафу”, “Бобровая струя”, “Вам музыку?”, ответил на вопросы читателей. Но, несмотря на все очарование блистательных рубинштейновских эссе, его стихи мне представляются интересней. Надеюсь, что наряду с эссеистикой и журналистикой Лев Семенович не будет забывать поэзию. Ведь стихи Рубинштейна – уникальны! Кто еще может написать такие строки (три последние карточки из “Лестницы существ”, 2006):
68
”Вот свет повсюду гаснет, но виден его след. Нет ничего ужасней, прекрасней тоже нет. Слюною кисло-сладкой подушку окропи. Вот коврик над кроваткой срывается с цепи. Вот медленная свинка колышется, поет. Картинки половинка пускается в полет. Другая половинка то тлеет, то горит. И Африка, и свинка, и доктор Айболит. И свет повсюду тухнет. И в горле ватный ком. И радио на кухне”
69
Ну, что? Все собрались? Можно начинать?
70
”о чем-то о таком”...

PS.
Выражаю благодарность Алле Дехтярь за помощь в организации встречи со Львом Семеновичем Рубинштейном.



2 ноября 2007 года

Сорок восемь лет с оркестром

Эксклюзивное интервью многолетнего концертмейстера
Чикагского симфонического оркестра Сэмюэля Магада

Сорок восемь лет служил маэстро Магад в Чикагском симфоническом оркестре: шесть лет в группе вторых скрипок, шесть лет - ассистентом концертмейстера и тридцать четыре года - концертмейстером. Жизнь в оркестре! Работая с самыми выдающимися дирижерами и солистами XX века, он исполнял самую разнообразную музыку композиторов разных эпох: симфоническую, камерную, хоровую, вокальную. В качестве солиста музыкант переиграл, наверное, весь необъятный скрипичный репертуар: от Баха до Шостаковича, от Вивальди до Стравинского, от Чайковского до Бартока...
Наша встреча началась с “домашней смотровой площадки” Магада. Его просторная квартира находится на пятидесятом этаже в самом центре города. Весь Чикаго – как на ладони. “Замечательный вид, правда?.. В этой квартире мы живем последние восемь лет.” Мы – это Сэмюэль и его очаровательная супруга пианистка Мириам Магад. Оказывается, маэстро Магад никогда раньше не разговаривал с представителями русскоязычных СМИ, так что наша беседа стала первым обращением музыканта к многочисленной русскоязычной аудитории. Первыми словами Мириам Магад были: “У меня – русские корни”. Оказывается, у Мириам в Москве есть дальние родственники. Во время единственных гастролей ЧСО в Москве в 1990 году они с Сэмюэлем встречались с ними. Русские корни и у самого маэстро: “Отец моей мамы родился в Екатеринославе, но сама мама родилась уже в Америке, в Огайо. А отец родом из Киева. Приехал в Америку в начале Первой мировой войны, в 1914 году. Он был скрипачом-любителем и хотел, чтобы я тоже полюбил этот инструмент. Так и получилось”. Вся жизнь Сэмюэля Магада связана с Чикаго. Здесь он родился, учился в школе, вырос, прошел прослушивание в оркестр и провел с ним сорок восемь лет.
- Почему вы решили уйти из оркестра именно в этом году? Спустя два года Чикаго отметил бы ваш полувековой юбилей в оркестре.
- Сорок восемь лет – тоже хорошая цифра! (Смеется.) Редко встретишь человека, кто работал бы на одном месте сорок восемь лет. Оркестр дал мне все, о чем можно только мечтать. Мне повезло, что я провел свою жизнь с чикагским оркестром. Я счастлив, что так сложилась моя судьба. Я уже немолод, и пора уступить место молодым. А из музыки я не ухожу. Я продолжаю играть, участвую в камерных концертах.
Дебют Сэмюэла Магада состоялся, когда мальчику было одиннадцать лет. В те дни оркестр часто устраивал специальные вечера для детей и юношества. В одном из таких вечеров в Orchestra Hall маленький Сэм исполнил Скрипичный концерт Мендельсона с ЧСО.
- Я не был вундеркиндом. Я начал играть в пять лет, у меня был успех, но я пошел в обычную чикагскую школу.
- Тогда вы еще не думали о карьере концертмейстера чикагского оркестра?
- Нет, конечно. Я тогда ничего не знал про оркестр. Я рос обычным ребенком в еврейском районе в западной части Чикаго. Во время занятий смотрел в окно, видел, как мальчишки играли в бейсбол, и ужасно завидовал им.
Мне сразу вспомнился эпизод из фильма “Покровские ворота”. Дедушка сидит на балконе и слушает, как его внук пиликает на скрипочке. Пацаны во дворе играют в футбол, а дедушка приговаривает несчастному ребенку: “Играй, Яшенька, играй”. Я очень хорошо представляю себе эту сцену с участием Магада-старшего и его талантливого сына. Только с учетом американских реалий футбол заменим на бейсбол.
- Кто был вашим первым учителем?
- У меня было несколько учителей, но главным я считаю лучшего педагога тех лет Павла Стасевича. Он был не только великолепным скрипачом, но еще прекрасно играл на фортепиано. Когда Леопольд Ауэр приехал в Чикагский музыкальный колледж проводить мастер-классы, в качестве пианиста-аккомпаниатора он взял с собой скрипача Стасевича.
Выдающийся скрипач и педагог Леопольд Ауэр возглавлял скрипичное отделение Петербургской консерватории с 1868 по 1917 год. В 1917 году с группой учеников и их родителями уехал в США. Среди его учеников были Яша Хейфец и Павел Стасевич. Маэстро Магад показывает групповое фото, где Леопольд Ауэр сидит в окружении своих учеников. На обороте фотографии рукой Магада написано: “Слева направо – Габрилович, Рахманинов, Джозеф Хоффман, Яша Хейфец, Павел Стасевич, Ефрем Цимбалист”. Магад продолжает:
- Я пришел к Стасевичу, когда мне было тринадцать, и занимался у него лет восемь-девять, до армии. Он научил меня главному - чувствовать и понимать красоту в музыке. Ефрем Цимбалист советовал мне поступать в Институт Кертиса, но наша семья была бедная, у нас не было денег на дорогие университеты. Я выбрал университет DePaul. Кроме того, Стасевич жил в Чикаго, а я хотел продолжить обучение у него.
- Спустя полвека вы вернулись в DePaul, но уже в другом качестве.
- Нашу семью связывает тесная дружба с этим университетом. Кроме меня, моя жена училась на музыкальном отделении DePaul, моя дочь училась там на юридическом факультете, мой внук прошлым летом закончил музыкальное отделение все того же DePaul. После ухода с поста концертмейстера ЧСО я решил вернуться в мою “альма матер”. Я планирую проводить в университете мастер-классы.
- Вы работали со многими великими дирижерами. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали о каждом из них. Давайте начнем с Фрица Райнера. Говорят, он был абсолютным диктатором. Это правда?
- Да, это правда. Он был ужасным диктатором, тираном, но при этом великолепным дирижером. Он обладал полным контролем над оркестром. Такого контроля я не видел больше ни у кого! Фриц Райнер был продуктом своего времени. Он мог сказать: “Ты, вторая скрипка в центре, проваливай. Ты уволен”. И все. Ты ничего не мог сделать. Дирижеры того времени - Фриц Райнер, Джордж Селл, Лайнсдорф – могли делать в оркестре все, что им заблагорассудится, и никто не мог им ничего сказать. Не нравится – уходи... Райнер пригласил меня в оркестр. После прослушивания он сказал: “Я беру тебя, но мне не нравится твоя скрипка. Ты можешь купить новую?” У меня в то время была плохая скрипка – на хорошую денег не было. Я ответил: “Не сейчас. Немного попозже”. - “Хорошо. Я беру тебя с плохой скрипкой.”
Вскоре Сэмюэль Магад купил себе новую скрипку. Сегодня маэстро играет на уникальном инструменте 1710 года работы Страдивари. “У нее потрясающий звук, одинаково хороший для концертного зала и для моей квартиры”, - с гордостью говорит Магад и продолжает:
- На смену Райнеру пришел французский дирижер Жан Мартинон (музыкальный руководитель ЧСО с 1964 по 1969 год. – Прим. автора.). Он был хорошим музыкантом, но у него не было контакта с оркестром. После него ЧСО возглавил Георг Шолти. В 1971 году состоялась первая гастрольная поездка оркестра в Европу. Она длилась шесть недель – невероятный по тем временам срок! Во всех городах концерты заканчивались бурей аплодисментов. Шолти открыл Чикагский оркестр Европе и миру, при нем началась его всемирная слава. Это было потрясающее время! Шолти обладал великолепной харизмой. Он был увлечен музыкой, и эта увлеченность передавалась музыкантам и зрителям. Шолти не был диктатором, он был очень приятным в общении человеком. Его уважал оркестр, и он любил музыкантов. Шолти пришел в оркестр в 1969 году и оставался с нами двадцать два года. На следующий год после его прихода в оркестр я стал концертмейстером.
- Шолти жил в Чикаго?
- Он любил Чикаго, но не жил здесь. Его дом был в Лондоне. Он приезжал в Чикаго работать с оркестром и жил в гостинице, как и Баренбойм.
- При Шолти стали говорить об особом “чикагском звуке” оркестра. Как вы можете объяснить это понятие?
- Это концентрированный, несколько агрессивный звук. Шолти любил звучание контрабасов. Игра медных духовых приобрела грандиозное звучание. Во многом благодаря медным инструментам звук оркестра становился мощным и динамичным. При Баренбойме звук оркестра изменился.
- Как вы относитесь к маэстро Баренбойму?
- Дэниэль Баренбойм – прекрасный музыкант и мой большой друг. Он – гениальный пианист! Никто не играет концерты Моцарта так, как он. При Баренбойме звук оркестра стал более лиричным, более нежным, более гармоничным. Баренбойм достиг абсолютного баланса звука. При этом, может быть, ему не хватало агрессивности Шолти. Зато вы не могли сыграть проходную ноту при Баренбойме – он бы вам этого не позволил. У него прекрасный вкус, и он всегда ищет красоту в музыке! И, мне кажется, в игре оркестра он достиг больших результатов.
- Я часто слышу, что при Шолти Чикагский оркестр был по-настоящему великим, а вот при Баренбойме, мол, уже не то...
- Для меня оркестр при Баренбойме не стал хуже, чем при Шолти. Он стал просто другим! Их нельзя сравнивать, они разные. Когда я слышу великолепную игру на скрипке двух разных скрипачей, я не могу сказать, кто хуже, кто - лучше. Они оба прекрасны, просто у каждого свой стиль... У каждого музыкального руководителя Чикагского оркестра были свои друзья и свои недруги. Такова жизнь, так происходит с президентами, мэрами, так происходит и с музыкальными руководителями.
- Можете ли вы сравнить технический уровень оркестра тридцать, двадцать, десять лет назад и сегодня? Он изменился?
- Технический уровень оркестра стал высоким при Райнере. Мне кажется, именно он за те десять лет, которые провел в Чикаго, превратил оркестр из обычного в великий. Фриц Райнер создал великий оркестр! Тот костяк, который он создал, сохранялся при Шолти и Баренбойме. Вообще, оркестр делают музыканты. Если дирижер машет в воздухе палочкой, он не создает музыку – мы создаем музыку! Прекрасные кларнетисты, замечательные флейтисты, виолончелисты, гобоисты – вот кто создает музыку! И все эти талантливые музыканты оставались в оркестре все эти годы. Шолти и Баренбойм унаследовали безупречный в техническом отношении оркестр. Сейчас пожилые музыканты уходят на пенсию, старики умирают, в оркестре появляются новые лица. Сегодня мы имеем более молодой оркестр, чем это было даже десять лет назад, но это по-прежнему прекрасный оркестр. Каждую неделю я хожу в Симфонический центр и наслаждаюсь его игрой.
- Маэстро приходят и уходят, а ЧСО остается. Может ли приглашенный дирижер изменить игру оркестра?
- Даже самый великий дирижер не может изменить музыкантов. Но великий дирижер может привнести что-то особенное в игру оркестра. Иногда достаточно нескольких нюансов, чтобы оркестр заиграл другими красками. Когда в Чикагский оркестр приезжает такой дирижер, как Риккардо Мути, через короткое время между ним и оркестром уже существует полное взаимопонимание. ЧСО легко находит общий язык с дирижером и готов исполнять музыку в том варианте, в каком видит ее дирижер.
- Недавно в “Чикаго трибюн” вышла статья под заголовком “Время предложить маэстро Мути место на подиуме”. Как вы думаете, Риккардо Мути – это хороший вариант для оркестра?
- Было бы замечательно, если бы Риккардо Мути стал музыкальным руководителем оркестра. Он, безусловно, обладает всеми необходимыми качествами для этой должности. Музыканты имели возможность поработать с ним, и отзывы о нем были самыми положительными. Я слушал две его программы в Чикаго, и игра оркестра была просто замечательной. Лучше сыграть было просто невозможно.
- Вы думаете, между Мути и оркестром будут такие же теплые взаимоотношения, какие были у Шолти и Баренбойма?
- Я уверен в этом.
- Но чтобы получить лучший результат, дирижер должен жить с окестром!
- Это правда. И еще дирижер должен доверять музыкантам. Как-то мы репетировали с Шолти одну из симфоний Бетховена. Он был очень усталым и сказал оркестру такие слова: “Я устал и пойду домой. Я доверяю вам”. На концерте мы очень старались его не подвести, и все получилось замечательно. Шолти часто говорил нам: “Мои дорогие, я доверяю вам”. ЧСО уже пора иметь музыкального руководителя. Прошло достаточно времени для принятия решения. Публика ждет, и оркестр ждет. Если бы мы получили музыканта уровня Мути, оркестр бы только выиграл.
- Составьте, пожалуйста, ваш рейтинг лучших оркестров Америки, ваш собственный “Big Five”.
- Трудно сказать. Мне кажется, этот список будет прежним. Как всегда, великолепны Чикагский и Филадельфийский оркестры. В прошлом году в Нью-Йорке, слушая Филадельфийский оркестр, я почувствовал теплое, бархатное звучание струнных. Казалось бы, Стоковский и Орманди – это давно история. (Леопольд Стоковский возглавлял Филадельфийский симфонический оркестр с 1912 до 1936 года, Юджин Орманди занимал этот пост с 1938 по 1980 год. – Прим. автора.) Но есть такое понятие, как музыкальная память. Звучание оркестра сохраняется еще долго после ухода дирижера. Нью-Йоркский оркестр переживал разные времена, но сегодня он звучит превосходно. Лорин Маазель прекрасно работает с оркестром. Кливлендский оркестр всегда стоял и стоит особняком, его трудно сравнивать с кем-либо еще. Он никогда не был бравурным, но всегда был безупречным в техническом отношении. Особенно это касается скрипичной группы. В этом заслуга Селла. Его наследие продолжается спустя пятьдесят лет. И, конечно, Бостонский симфонический. Какое-то время он был в тени остальных оркестров, но сегодня под управлением Джимми Ливайна он вновь на высоте.
- А если взять европейские оркестры?
- Долгие годы считалось, что два лучших оркестра в мире – ЧСО и “Берлинер филармоникер”. Я часто слышал такую точку зрения. “Винер филармоникер” – прекрасный оркестр с более мягким нежным звуком. Они исполняют классическую музыку, может быть, лучше, чем кто бы то ни было.
- Кого из выдающихся дирижеров и музыкантов вы бы вспомнили в первую очередь?
- Из дирижеров - Карло Марию Джулини. Он сам был альтистом и умел добиваться нежнейшего звука струнных. Клаудио Аббадо был фантастическим дирижером. Он часто выступал с оркестром, и это были всегда запоминающиеся концерты. Я вспоминаю великолепные концерты Лайнсдорфа и прекрасные концерты Ливайна в Равинии. Джимми Ливайн привнес в музыку элемент счастья. Он сам счастлив, музицируя. Музыканты это видят, и его энергия передается им... Из солистов для меня непревзойденным идеалом остается Яша Хейфец. Он много играл с ЧСО, но когда я пришел в оркестр, его карьера близилась к концу. Мы с ним вместе записали всего одну пластинку – Концерт Сибелиуса для скрипки с оркестром. Это было эталонное исполнение Концерта... Я помню фантастического Натана Мильштейна, помню великолепный звук скрипки Давида Ойстраха, Леонида Когана. Никто не играет на скрипке так, как русские.
- Я как раз хотел спросить у вас об американской и русской школах игры на скрипке?
- Я не знаю американской школы игры на скрипке. Все великие педагоги и скрипачи пришли из России. Ауэр, Хейфец, Мильштейн, Цимбалист, Ойстрах – какие имена! Русская школа скрипичной игры распространена везде. Сейчас по всему миру играют китайские музыканты. Многие из них закончили Шанхайскую консерваторию, в которой много русских педагогов.
- То есть получается, что в мире существует только русская школа скрипичной игры?
- Я другой не знаю.
- Ваш любимый скрипач?
- Яша Хейфец – лучший скрипач всех времен! Он - непревзойденный скрипач-виртуоз. Говорили, что у него был тяжелый характер и он был не слишком приятным в общении человеком, но скрипач он был великий.
- А из молодых?
- Гил Шахам – очень приятный человек и прекрасный скрипач. Могу назвать еще Максима Венгерова.
- Ваш любимый композитор?
- У меня нет любимого композитора. Какой может быть любимый композитор у музыканта оркестра, который каждый вечер играет разные произведения из разных эпох?!
- Вы провели с оркестром сорок восемь лет. Было ли у вас когда-нибудь чувство усталости от музыки, от концертов, от работы в оркестре?
- Физически – да, но эмоционально - никогда. Работа в оркестре всегда была для меня любовью. Я люблю музыку, а ЧСО – лучшее место для исполнения музыки. В оркестре высочайший уровень музыкантов, и работать с ними – одно удовольствие.
- Вам нравятся русские композиторы?
- Конечно, как может быть иначе? Чайковский, Прокофьев, Шостакович, Стравинский – как можно не любить их музыку?! В разные годы с Чикагским оркестром я играл Первый и Второй фортепианные концерты Шостаковича. Вместе с Ростроповичем, Башметом и Венгеровым я исполнял Струнные квартеты Шостаковича.
- Расскажите, пожалуйста, о вашей работе в Норсбрукском симфоническом оркестре?
- Я создал его в 1980 году. На первых порах оркестр был не особенно хорош, в нем было много любителей, однако от раза к разу игра его становилась все лучше и лучше. Мы пригласили профессионалов помочь нам, создали Совет директоров. Я стал музыкальным руководителем, а моя жена – артистическим директором. Оркестр стал семейным, его называли “Ma and Pa orchestra”. Я проработал музыкальным руководителем этого оркестра двадцать лет! С нами играли такие музыканты, как Эмманюэль Экс, Даниэль Баренбойм (он сделал это ради меня), Надя Солерно-Сонненберг. Я приглашал молодых талантливых музыкантов из Аспена, я ведь был концертмейстером тамошнего оркестра тринадцать лет. Несколько раз с оркестром играл Гил Шахам. Первый раз, когда ему было тринадцать лет... С Норсбрукским оркестром играли прекрасные солисты! Когда мы переехали в Чикаго, мы ушли из оркестра. И вот недавно, 30 сентября, я впервые за семь лет вновь выступил с ним, я исполнил Скрипичный концерт Бартока. Возможно, в будущем наши контакты продолжатся.
- В одном из интервью маэстро Баренбойм говорил о том, что он устал от музыки, звучащей в качестве фона в лифтах, магазинах, парках. Люди слышат эту музыку, но не слушают ее, а потом, приходя в концертный зал, не могут сконцентрироваться. Вы согласны с этой мыслью?
- Аболютно. Люди используют классическую музыку как фон. Общаются, обедают, гуляют, студенты занимаются под музыку. Это “Dentist Music”. Я не принимаю этого! Я не могу читать газету и на заднем фоне слушать музыку. Или слушай музыку, или делай что-либо другое. Музыка требует стопроцентной сосредоточенности.
- Что вы можете сказать о чикагской публике?
- В Чикаго очень хорошая публика. Она чувствует и понимает музыку. Сегодня у симфонического оркестра много конкурентов: телевидение, компьютер, iPod. К сожалению, на iPodе не слушают Пятую симфонию Бетховена или Шестую Чайковского.
- Хотя могли бы! Ведь ЧСО сделано огромное количество записей.
- О, да. (Смеется.) Во времена Шолти мы, бывало, записывали новые пластинки каждую неделю. Я помню запись с ним оперы Р.Вагнера “Мейстерзингеры”, всех симфоний Малера... Качество исполнения было фантастическое! Из наиболее запоминающихся записей с Баренбоймом – “Шехерезада” Н.А.Римского-Корсакова, “Жизнь героя” Р.Штрауса. Потом пришло время “живых” записей, и мы часто записывались прямо на концертах.
- Что бы вы сказали тем пессимистам, которые говорят, что классическая музыка умирает?
- Для меня и для всех людей, которые заполняют зал Симфонического центра, она не умирает. (Смеется.) В Orchestra Hall приходит много молодежи, и зал на выступлениях оркестра всегда переполнен. Классическая музыка умрет, если мир не будет делать ничего в плане образования и воспитания молодого поколения. Я не знаю, что принесет нам будущее, но надеюсь, что классическая музыка будет жить.
- Большое спасибо за интересную беседу. Я желаю вам еще долгие годы радовать нас своей великолепной игрой.